Рассказ русского офицера
(Из книги В. С. Соловьева «Три разговора». Печатается в сокращении)
…Во всей моей жизни был только один случай, который и мелким назвать нельзя, а главное, я наверное знаю, что тут уже никаких сомнительных побуждений не было, а владела мною только одна добрая сила. Единственный раз в жизни я испытал полное моральное удовлетворение и даже в некотором роде экстаз, так что действовал я тут без всяких размышлений и колебаний, и осталось это дело до сих пор, да, конечно, и навеки останется, самым лучшим, самым чистым моим воспоминанием. Ну-с, и было это мое единственное доброе дело – убийством, и убийством немалым, ибо убил я тогда в какие-нибудь четверть часа гораздо более тысячи человек…
Не руками моими я убивал, не моими грешными руками, а из шести чистых непорочных стальных орудий, самою добродетельною картечью… Не стану же я называть добрым делом простое истребление тысячи людей, будь они немцы или венгерцы, или турки. А тут было дело совсем особенное. Я и теперь не могу равнодушно рассказывать, так оно мне душу выворотило.
Я был на левом фланге и командовал передовым разведочным отрядом. Были у меня нижегородские драгуны, три сотни кубанцев и батарея конной артиллерии. – Страна невеселая – еще в горах ничего, красиво, а внизу только и видишь, что пустые, выжженные села да потоптанные поля.
Вот раз спускаемся мы в долину, и на карте значится, что большое армянское село. Ну, конечно, села никакого, а было действительно порядочное, и еще недавно: дым виден за много верст. А я свой отряд стянул, потому что, по слухам, можно было наткнуться на сильную кавалерийскую часть. Я ехал с драгунами, казаки впереди. Только вблизи села дорога поворот делает. Смотрю, казаки подъехали и остановились как вкопанные – не двигаются. Я поскакал вперед; прежде чем увидел, по смраду жаренного мяса догадался: башибузуки свою кухню оставили.
Огромный обоз с беглыми армянами не успел спастись, тут они его захватили и хозяйничали. Под телегами огонь развели, а армян, того головой, того ногами, того спиной или животом привязали к телеге, на огонь свесили и потихоньку поджаривали. Женщины с отрезанными грудями, животы вспороты. Уже всех подробностей рассказывать не стану. Только одно вот и теперь у меня в глазах стоит.
Женщина навзничь на земле за шею и плечи к тележной оси привязана, чтобы не могла головы повернуть, – лежит не обожженная и не ободранная, а только с искривленным лицом – явно от ужаса померла, – а перед нею высокий шест в землю вбит, а на нем младенец голый привязан – ее сын, наверное, – весь почерневший и с выкатившимися глазами, а подле и решетка с потухшими углями валяется.
Тут на меня сначала какая-то смертельная тоска нашла, на мир Божий смотреть противно, и действую как будто машинально. Скомандовал рысью вперед, въехали мы в сожженное село – чисто, ни кола, ни двора. Вдруг, видим, из сухого колодца чучело какое-то карабкается… Вылез замазанный, ободранный, упал на землю ничком, причитает что-то по-армянски. Подняли его, расспросили: оказался армянин из другого села; малый толковый. Был по торговым делам в этом селе, когда жители собрались бежать. Только что они потянулись, как нагрянули башибузуки, – множество, говорит, сорок тысяч. Ну, ему, конечно, не до счету было. Притаился в колодце. Слышал вопли, да и так знал, чем кончилось. Потом, слышит, башибузуки вернулись и на другую дорогу переехали. Это они, говорит, наверное, в наше село идут и с нашими то же делать будут. Ревет, руки ломает.
Тут со мною какое-то просветление сделалось. Сердце будто растаяло, и мир Божий точно мне опять улыбнулся. Спрашиваю армянина, давно ли черти отсюда ушли? По его соображению – часа три.
– А много ли до вашего села конного пути?
– Пять часов с лишком.
– Ну, в два часика никак не догонишь. Ах, ты, Господи! А другая-то дорога есть к вам, короче?
– Есть, есть. – А сам весь встрепенулся. – Есть дорога через ущелья. Совсем короткая. Немногие и знают ее.
– Конному пройти можно?
– Можно.
– А орудиям?
– Трудно будет. А можно.
Велел я дать армянину лошадь, и со всем отрядом – за ним в ущелье. Как уж мы там в горах карабкались – я и не заметил хорошенько. Опять машинальность нашла; но только в душе легкость какая-то точно на крыльях лечу, и уверенность полная: знаю, что нужно делать, и чувствую, что будет сделано.
Стали мы выходить из последнего ущелья, после которого наша дорога на большую переходила, – вижу, армянин скачет назад, машет руками: тут, мол, они! Подъехал я к передовому разъезду, навел трубку: точно – конницы видимо-невидимо; ну не сорок тысяч, конечно, а тысячи три-четыре, если не все пять. Увидали чертовы дети казаков – поворотили нам навстречу – мы-то им в левый фланг из ущелья выходили. Стали из ружей палить в казаков. Ведь так и жарят, азиатские чудища, из европейских ружей, точно люди! То там, то тут казак с лошади свалится. Старший из сотенных командиров подъезжает ко мне:
– Прикажите атаковать, ваше превосходительство! Что ж они анафемы, нас, как перепелок, подстреливать будут, пока орудия-то устанавливают. Мы их и сами разнесем.
– Потерпите, голубчики, чуточку, говорю. Разогнать-то, говорю, вы их разгоните, а какая ж в том сладость? Мне Бог велит прикончить их, а не разогнать.
Ну, двум сотенным командирам приказал, наступая врассыпную, начать с чертями перестрелку, а потом, ввязавшись в дело, отходить на орудия. Одну сотню оставил маскировать орудия, а нижегородцев поставил уступами влево от батареи. Сам весь дрожу от нетерпения. И младенец-то жареный с выкаченными глазами передо мной, и казаки-то падают. Ах ты, Господи!
Ввязались казаки в перестрелку и сейчас же стали отходить назад с гиком. Чертово племя за ними – раззадорились, уж и стрелять перестали, скачут всей оравой на нас. Подскакали казаки к своим саженей на двести и рассыпались горохом кто куда. Ну, вижу, пришел час воли Божией. Сотня, раздайся! Раздвинулось мое прикрытие пополам – направо-налево, – все готово. Господи благослови! Приказал пальбу батарее.
И благословил же Господь все мои шесть зарядов. Такого дьявольского визга я отродясь не слыхивал. Не успели они опомниться – второй залп картечи. Смотрю, вся орда назад шарахнулась. Третий – вдогонку. Такая тут кутерьма поднялась, точно в муравейник несколько зажженных спичек бросить. Заметались во все стороны, давят друг друга. Тут мы с казаками и драгунами с левого фланга ударили и пошли крошить как капусту. Немного их ускакало – которые от картечи увернулись, на шашки попали. Смотрю, иные уж и ружья бросают, с лошадей соскакивают, амана запросили. Ну, тут я и не распоряжался – люди сами понимали, что не до амана теперь, – всех их казаки и нижегородцы порубили.
А ведь если бы эти безмозглые дьяволы после двух первых-то залпов, что были им, можно сказать в упор пущены – саженях в двадцати-тридцати, если бы они вместо того, чтобы назад кинуться, на пушки поскакали, так уж нам была бы верная крышка – третьего-то залпа уж не дали бы!
Ну, с нами Бог! Кончилось дело. А у меня на душе – светлое Христово Воскресение. Собрали мы своих убитых – тридцать семь человек Богу душу отдали. Положили их на ровном месте в несколько рядов, глаза закрыли. Певчие свои тоже нашлись. Отпели чин чином. Только священнического разрешения нельзя было дать, да тут его и не нужно было: разрешило их заранее слово Христово про тех, что душу свою за други своя полагают.
Вот как сейчас мне это отпевание представляется. День-то весь был облачный, осенний, а тут разошлись тучи перед закатом, внизу ущелье чернеет, а на небе облака разноцветные, точно Божии полки собрались. У меня в душе все тот же светлый праздник. Тишина какая-то и легкость непостижимая, точно с меня вся нечистота житейская смыта и все тяжести земные сняты, ну, райское состояние – чувствую Бога, да и только. А как стали по именам поминать новопреставленных воинов, за Веру, Царя и Отечество на поле брани живот свой положивших, тут-то я почувствовал, что взаправду есть христолюбивое воинство и что война, как была, так и будет до конца мира великим, честным и святым делом.